Не пахнут больше пальцы ладаном

Танцевальная студия
19.06.2015
Чары. Часть 3
19.06.2015

[hide]Источник[/hide]

Автор: Корзун С. В.***
«Не пахнут больше пальцы ладаном…»
Не пахнут? В оригинале, кажется, наоборот.
Пальцы… Ладан… Ересь. Где подцепил?
Строчка капнула в темечко утром, когда никаких предпосылок к встрече с прекрасным не было, ибо сидел я в…
Чёрт! Как называется деревенский сортир на улице? Никак не выясню. Впрочем, дауншифтер я начинающий, а потому мне простительно. Слово с составляющей «даун» мне не нравится, но сознаваться, что ты слабак, вынесенный центробежной силой столичных скоростей на обочину, ещё отвратительнее.
И тогда я придумал отмазу.
— Анька, рад тебя слышать! Как что?! Вчера обживался, сегодня уже пишу! Алё? Связь плохая. Глухомань! Анька, ты мне деньжат подкинешь? Я адрес потом…
Ту… ту… ту…
— Анька, не кидай трубу! Ну, не могу я каждый день в этот долбаный офис таскаться. И потом, ты же знаешь — мне надо роман закончить! Иначе…
Ту… ту… ту…
Собственно, что иначе?
Ну, не напишу я этот роман — так я его и так не напишу. Зато, какая здесь природа! И начальник-мозгоклюй в мозжечок не долбит. А тишина… Невероятная. До головокружения. До глюков.
Я подоткнул ватное одеяло, чтобы холодный воздух не морозил зад через полотно просиженного шезлонга. Одному Богу известно, каким ветром занесло этот интеллигентный атрибут благополучия на участок у полуразвалившейся халупы. Приобретённый мной за кровно-занятые пятьдесят тысяч, дом выглядел… на пятьдесят тысяч и выглядел.
— Не пахнут больше пальцы ладаном, и где-то там-сям спит печаль, — пропел я, лениво разглядывая деревянный дворец. — Тьфу ты! Вот привязались, эти пальцы!
На третий день шезлонг не выдержал моей писательской мощи и развалился.
Впрочем, погода испортилась, и мне с ноутом всё равно пришлось перебираться в дом.

***
Всем местным полагался самогон. Чтобы выжить.
По наводке местного бомонда, дом, где можно было разжиться продуктом «от производителя», я разыскал на третий день отшельничества.
— Сколько «вискаса» возьмёшь? — спросил Клещ, выглядывая из подполья одной головой.
— Не понял. Какого вискаса?
— Тю! Совсем там — в столицах — от корней оторвались. Вискаря моего, говорю, сколько возьмёшь?
Так была заключена сделка на всю оставшуюся от дома наличность. Хлеб Клещ давал в придачу:
— Закуска за счёт фирмы! Вы меня Клещём кличете, а я, если что, гуманист!

И принялся я летать.
Судя по тому, как укачивало — летал далеко и подолгу.
Сюжеты метеоритным дождём секли голову, но для романа не годились — до утра не доживали. Не помнил я их, хоть тресни! Я вообще стал многое забывать. Был у напитка такой побочный эффект. Пришлось завести дневник. Иногда, перечитывая записи, недоумевал — я ли это написал?
Подъёмы тоже помнил не очень, хоть и начинались они одинаково — с умывания ледяной водой из допотопного умывальника и идентификации личности путём разглядывания отражения в узкой полоске зеркала. Заканчивались клятвой «сегодня ни капли».
Кстати, деревенский умывальник мне понравился сразу, как только родственница прежних хозяев забрала мой полтак и, оформив документ — «получила пийсят тыщ за дом Нюра Суровцева» — отдала ключи от навесного замка.
Алюминиевый раритет представлял собой большую набухшую грудь с длинным соском. В комплект к умывальнику прилагалось то самое узкое зеркало, подёрнутое сеткой жёлтых трещин, и полочка с доисторическим бритвенным помазком в жестянке.

***
Время потеряло конкретику и потекло лениво-протокольно: встал-попИсал-поел-пописАл-уснул . Плавно. Без реверсов.
В первую же неделю я с удивлением обнаружил, что от прежних хозяев — сволочи, больше неоткуда — мне достался не только продуваемый всеми норд-вестами и зюйд-остами дом, с копошащимися по ночам на чердаке крысами, но и пристрастие к мелодекламации. Откуда в глуши такие выверты?
— Не пахнут больше пальцы ладаном, — промычал я раньше, чем пришёл в сознание после муторного сна. — Странный стишок… Та ещё дрянь. Привязался, как…
День выдался по-настоящему осенний — с моросящим перманентным дождём и провисшим грязным небом. А потому сумерки пробрались в хибару уже к обеду.
— И как, интересно знать, ГГ собирается у нас выкручиваться? — я открыл на ноуте хронически «только начатый» романа.
Я не сбежал, я уехал дописывать роман! Но попытки сосредоточиться на сюжетной линии оказались безуспешными: «пальцы-ладаном» засоряли эфир, пробиваясь радиопомехами сквозь едва обозначившиеся задумки.
«Ничего теперь не надо вам, никого теперь не жаль», — пронеслось в голове.
— Да, блин! Сколько можно?! Задрали эти «ничего не надо — никого не жаль»! — выругался я. — Работать! Собраться, сосредоточиться и работать!
Наполнил стопку… сосредоточился.
Прочёл последние набранные строчки:
— Он подал знак Савенье, и оба направились к ничего не подозревающей помощнице. Софи, для которой уже был подготовлен небольшой аэролёт, резко повернула голову, и рыжая прядь…
У меня почти получилось нащупать неожиданный поворот сюжета.
Чтобы не упустить детали, я схватил ручку и принялся рисовать на тетрадном листе андроид Софи, упакованную в угловатую капсулу.
Дальше всё пошло, как по маслу: со скоростью солнечного зайчика я мысленно перескакивал с одного возможного варианта развития событий на другой.
— Теперь знак. Символ на щит.
Я ещё рисовал андроида, а запущенная параллельно программа уже перебирала в памяти десятки геральдических элементов, вычленяя самый-самый.
— Символ нужен одновременно простой и сложный, а главное, запоминающийся.
Остановившись на единственно верном, я схематично нанёс его в центр уже нарисованного магического щита.
Работа шла отлично! Ручка практически сама добавляла детали рисунка, а мозг работал, как новейший сервер в подвальном этаже «Москва-Трэйдинг-Сити». В какой-то момент мне даже показалось, что я близок к прорыву, к прозрению… Я почувствовал, что ещё чуть-чуть, и произойдёт подключение к бессознательному, пойдёт убойная идея!

И тут зазвонил мобильник.

— Мама, со мной всё хорошо. Нет. Да. Ем. Сплю. Не волнуйся. Глупости твои сны. И знаки глупости. Ну, какие предчувствия?! Я точный адрес Аньке продиктую, а она тебе. Да не помню сейчас. Мама, есть телефон. Здесь даже интернет есть! Представляешь, почты нет, магазина нет, а интернет есть.
Едва отключившись, я вернулся к листку с рисунками.
И тут, совершенно неожиданно, обнаружил…
Никакого андроида Софи в моём рисунке не было и в помине! Более того: можно было не вглядываться, чтобы увидеть вместо капсулы с помощницей и щита с геральдическим символом… две игральные карты!
Карты!
На тетрадном листе были нарисованы две странные, но однозначно-читаемые игральные карты! Причём, в одном прямоугольнике, задуманном как капсула, был отчётливо прорисован силуэт женщины с пером на узкополой шляпе — я такого не рисовал… или рисовал? А во втором отчётливо читался виновый туз. Только сейчас я понял, что схематичный виноградный лист, стоящий на толстом стебле, выбранный мной в качестве геральдического знака — это пика! Обычная карточная пика.

— Чушь какая-то, — сказал я вслух и судорожно перевернул листок. — Надо отвлечься, успокоиться, а потом посмотреть свежим взглядом.
«Ты разговариваешь сам с собой», — пронеслось в голове.
— Не смотреть! — скомандовал я себе вслух, когда рука снова потянулась к листу.
«Ну, вот! Опять».
Стало неуютно. И холодно. Впрочем, холодно было постоянно.
«Отшельничество, конечно, хорошо, но… мне бы с ума тут не сойти. И не замёрзнуть», — подумал я и отправился на кухню. Греться.

Сразу согреться не получилось. Вискас был такой ледяной, что царапал горло. Пришлось через минуту повторить процедуру и для верности завернуться в оставленную на вешалке хозяйскую шаль.
«А что?! Может так всё и начинается? С разговоров с собой. Никто же не может рассказать, как сходят с ума! Ты ещё думаешь, что думаешь, а за тебя думает уже кто-то другой…»

Наконец, согревшись, я отправился бродить по дому, прислушиваясь к его автономной жизни. Автономной от меня. Бесцельно слоняясь по разорённым комнатам, я понял, что у дома есть звучание: что-то гулко ухнуло в сенях, на чердаке послышались уже привычные звуки.
Мне вдруг показалось, что я такой же старый, как этот дом, и наш конец близок. Как ни странно, мысли о старости меня не напугали — скорее, порадовала: покой, безмятежное существование, никуда не надо бежать, ничего не надо доказывать. Тогда смерть — апогей покоя? И какой смысл её бояться?
«Ничего теперь не надо вам», — эхом отозвалась знакомая строчка.
Фу ты! Опять эти стишки. Что происходит?
Побродив по дому ещё немного, я вернулся в комнату.
— Рисовашки… Уже забыл. Интересно, что Клещ в самогон подмешивает? Посмотрим, как там Софи в капсуле…

Ничего не изменилось.
Перевернув тетрадный лист, я обнаружил всё ту же даму и туз виней.

***
— Не пахнут больше пальцы ладаном… — привычно нудел я под нос. — Красиво. Ла-да-ном…
Привязавшаяся пару недель назад строчка прописалась в мозгу.
— Ничего уже не жаль, — привычно осыпались с пересохших губ прежде чужие, а с некоторых пор почти собственные стихи.
— Пальцы, пальцы! Кто-то про них пел… Если вспомню — отвяжутся. Хотя… Не мешают. Туман — мешает. Холод — мешает. А стихи что — они же стихи.
Я отодвинул ноутбук, выполз из-за стола, поправил шарф, шаль, натянул до бровей шапку и сомнамбулой потащился к умывальнику.
Вода обжигала, но ясность не приходила. Уже несколько дней я пытался вспомнить, с чего начинались межгалактические приключения Софи… и не мог.
— Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи…
Я уставился на своё отражение.
— А показывает мне зеркальце… «Неладное», как выражается моя Анька! — сказал я, пока не очень пугаясь.
Протерев полотенцем очки и обросшую по-кругу физиономию, я ещё раз всмотрелся в отражение, списав увиденное на излишки потреблённого.
— Ну, вот! Другое дело! А то мерещатся тут всякие… В шляпках. И главное, с чего бы? Утром принял ровно столько, сколько требуется для вхождения. Всё этот роман — чёрт его дери. Никак не пишется. Да стишки ещё.

Я действительно стал привыкать к незатейливым, преследовавшим меня куплетам, но тут случилось необъяснимое: однажды утром, едва проснувшись и ещё толком не продрав глаза, я увидел! Именно увидел ставшие привычными слова. «Пальцы с ладаном» материализовались! Стихи были выведены золотой краской на чёрной сатиновой ленте, причём шрифтом, явно заимствованным из революционных агиток года так семнадцатого.
Возможно, я не испугался бы до истерики, хотя дамой с тузом порядком расшатали без того разболтанную психику, но траурная лента, более уместная на кладбищенском венке, принялась накручивать эллипсы вокруг моей головы.
И тут я увидел своё лицо!
Со стороны.
Лицо было… женское!

Выскочив из-под одеяла, и, сбивая стулья, я метнулся в кухню, к единственному зеркалу.
— Чёрт! Чёрт! Чёрт!
Я кричал и крестился, крестился и снова чертыхался, а она смотрела на меня с той надеждой, с которой смотрит мать на тяжелобольного ребёнка.
— Чего… уставилась?! Не пил я сегодня! Вот те крест!
И я впервые в жизни перекрестился.
Грустная молодая женщина кивнула, соглашаясь.
Неестественно кивнула. Медленно и — как это объяснить?! — утрированно. Точно в немом кино.
— Поверила? То есть… поверили? — удивился я и добавил. — Зря. Моя Анька…
И тут я понял, что разговариваю с зеркалом.
— Всё! Допился!

***
Два дня я не брал в рот ни капли. Впрочем, и ни крошки.
Выданные Клещом, хлеб и самогон закончились: остались сухари, крупы и банки с огурцами, брошенные в подполье прежними хозяевами.
Я перемыл всю посуду, смёл паутину, разложил на чердаке найденный в буфете крысиный яд и даже помыл пол, оказавшийся песочным, а не бордовым, как мне думалось второй месяц.
Но видение в зеркале не исчезло.
Я не мог понять, каким образом они связаны, но пальцы-ладан-женщина в зеркале-виновые туз с дамой — все они были из одной цепочки.
— Господи! За что?! Почему ко мне, что вам надо?!
Этот вопрос я задавал отражению уже раз двадцатый, хотя, с первой минуты было ясно — ждать ответа бесполезно. И, слава Богу! Говорящее зеркало я бы уже не вынес.
— Почему вы не уберётесь?! Кто вы, в конце концов?!
Женщина в зеркале — к слову, очень красивая и явно не из нашей эпохи — лишь сжимала ладони у груди и умоляюще смотрела из-под узкополой шляпы.
Через какое-то время — не помню, сколько прошло — я осмелел и перестал убегать от зеркала, едва отражение шевельнётся.

— Вы красивая, — сказал я однажды, разглядывая непрошенную гостью уже без страха. — Только… Красота, как бы выразиться… Несовременная. Анька из офиса тоже красивая, но… стандартно. А у вас красота… Какая-то… Холодная.
И в тот же момент она словно очнулась от оцепенения, в котором пребывала последние дни.
Молодая женщина — в сущности, если присмотреться, девушка, — неестественно всплеснула руками и радостно закивала.
Я догадался: её обрадовало что-то случайно мной угаданное. Странно, но я искренне обрадовался.
— Услышали важное?
Она кивнула.
— Слова? Понял — одно слово. Оно имеет особое значение?
И она вновь торопливо закивала. Было в её облике что-то щемящее, нежное — то, что заставляло чувствовать себя мужчиной. Мне всё больше и больше хотелось хоть чем-то помочь, а то, что она нуждается в помощи — было очевидно.
— Какое слово? Что же я там бормотал? У меня, понимаете, с памятью…
Я заспешил к покрытому клеёнкой столу, но, увидев пустую бутылку и сиротливую сушку, вспомнил, что который день не пью. И не ем. Интересно, Клещ придёт? Больше про меня здесь никто не помнит.
И я вернулся к зеркалу.
Она смотрела с надеждой.
— Так. Слово. Я говорил… Я говорил… Красивая! Да! Красивая! — припомнил я.
Не то. Безвольно опустила руки. На лице гримаса отчаяния.
— Что же я ещё говорил? Несовременная? Это?
Она слегка кивнула, даже улыбнулась чуть-чуть и замерла выжидающе.
— Несовременная… Ближе, но не то. Что же ещё я плёл? Слово… слово… Было ещё одно слово. Кажется… Холодная! Вспомнил! Холодная?!

Как она радовалась! Мне даже показалось, что слеза, невесть откуда взявшаяся, скользнула на меховое манто.
Я выдохнул «yes!» Мы смогли. Не знаю что, но смогли. Боже, какая она красивая, когда улыбается. Что-то детское таится в этой молодой женщине и ещё… тайна.
— Мадам, — начал я и осёкся.
С какого перепугу «мадам»? Прежде за мной такого не водилось. А тут «мадам», да ещё вдогонку к свербевшим в мозгу «манто» и «ладану»!
— Ваши пальцы пахли ладаном! — вдруг выкрикнул я преследовавшую меня строчку. — Это же Вертинский! Я вспомнил! Ваши пальцы пахнут ладаном! Вертинский! Это он пел!
Она закивала так, что перо шляпы мелко задрожало.
—Точно! У него ещё есть про негра… Лиловый негр вам подавал манто! Я всё помню! Я не сумасшедший!
И с криками «нормальный, всё помню» я закружил по крохотной полутёмной кухне.
Когда мой взгляд упал на узкую полоску зеркала над умывальником, она плакала.
— Простите… Я… Просто обрадовался. Понимаете, уже мерещилось, что схожу с ума. Извините. И… не плачьте. Я для вас на всё готов. На всё! Слышите?
Кивок…
И в тот же миг в зеркале отразились глаза человека, не понимающего ни про себя, ни про жизнь ни-че-го. Мои глаза.

***
Спросите, осень или весна на дворе, и какой год — не знаю.
На моём календаре февраль девятнадцатого, а на уме и в сердце Вера Холодная.
То, что именно её вижу в зеркале, догадался, едва открыл в поисковике фотографию. Если бы не единственное напоминание о двухтысячных — ноутбук…
С некоторых пор над письменным ещё фанерным столом, рядом с загадочным рисунком дамы и туза, появился ещё один. Приколотые к выцветшим обоям, на тетрадном листе теснились и набегали друг на друга странные стихотворные строчки.

«Не пахнут больше пальцы ладаном».
Зачёркнуто. Рядом «Вы мне пели: «Пальцы пахнут ладаном».
«Не посвящайте мне тех строк». В скобках «похоже на название».
«От испанки в стылый вечер сгину я».
Подчёркнуто: умерла в половине восьмого вечера, шестнадцатого февраля.
«Вам сиротством долгим отомстив».
В скобках: Вертинский умер через тридцать восемь лет после Веры.

***
Неделю, или две, а может три…
Всё последние дни я пытаюсь собрать воедино обрывки стихотворных фраз. Они приходят в голову готовыми законченными строчками, но вот порядок… Где начало стихотворения, где конец — разобрать совершенно невозможно. То, что это стихотворение, очевидно, как и то, что подсказывает мне его Вера. Моя Вера.
Сколько не всматриваюсь в полоску зеркала над умывальником, она больше не приходит. Боже, а ведь совсем недавно я умолял её исчезнуть. Всё бы отдал, чтобы вернуть её.

***
— Ты чего печи не топишь, придурошный?
Я вздрогнул и обернулся.
Клещ стоял за спиной в линялой фуфайке — такой же, как на мне.
— Пришёл? Стучать надо.
— Так стучал. Ты шапку-то ватную с башки сними — может, и слышать начнёшь.
Краем глаза я увидел, что из одного кармана у Клеща торчало горлышко бутылки, заткнутое скрученной салфеткой, из другого — буханка чёрного хлеба.
— Замёрзнешь ведь, утырок городской! Ноябрь на дворе. Смотрю, у тебя который день из трубы ни дымочка. Я вот… Согреться… Принёс!
И Клещ затрясся в смехе, показывая обрубки сгнивших зубов.
— Не надо, — ответил я и отвернулся к едва фурычащему окну в мир.
— Оху… фигел, что ли, интеллигент?
— Больше не приноси. Не буду.
Клещ обошёл стол и уставился на меня из-под сосулистой шапки-ушанки.
Мне было не до разговоров, да и возвращаться в холодный дом из театральной и киношной дореволюционной России категорически не хотелось. Я уже пристрастился в мечтах смотреть фильмы под аккомпанемент симфонического оркестра в киевском театре Шанцера, вместе с лёгкой и совершенно не испорченной славой Верой участвовать в популярных шарадах и «живых картинках»…
— Точно не будешь?
Я вздрогнул.
— Точно.
Клещ постоял в растерянности, переминаясь с ноги на ногу, и достал бутылку.
— Как хочешь. Было бы предложено! Но если решил переметнуться…
Он не договорил: откупорил бутылку и отхлебнул из горлышка. А когда вытер губы рукавом, добавил:
— А у Семёновны самогон говно. Так и знай. Я профессионал! За базар отвечаю. А вообще-то… шут с тобой! Смотри только не околей. Печи топи — в дровянике немного дров от прежних осталось. Я проверял.
И Клещ шагнул к двери.
— Хлеб оставь, — сказал я, не оборачиваясь.
— А вот хрен тебе! — процедил разобидевшийся гость. — Это закуска. Тебе теперь не полагается. Хлеб у нас в автолавке по пятницам. И я тебе не «булочница» — по домам крендели разносить.
— Я деньги давал. Забыл?! Самогон не надо. А хлеб и пожрать по двойной цене возьму. И сегодня и потом.
Пауза затянулась, и мне пришлось оторваться от экрана.
Прищурив глаз, Клещ стоял в раздумьях. Через мгновение, он домахнул в два шага до стола:
— На, блокадный, жри!
И Клещ бухнул рядом с ноутом банку с нарисованной на этикетке рыбиной. Повозившись, он бросил на стол буханку и два продавленных яйца, выуженные, как и всё остальное, из протёртых карманов.
— Думал, как люди посидим. Второй месяц живёшь, а всё, как… Все вы — столичные — утырки. Гонор один! И говорите-то с народом через губу! Как с пенька посераете. Тьфу. Понаехали…
Он развернулся и забухал к выходу заляпанными грязью керзачами.
«Значит, не врёт — ноябрь».
— И это… Слышь? Заезжий! Я мужик конкретный! Или по двойному тарифу, или…
— Договорились.

***
«Разлеглись на бархате туз с дамою…». Зачёркнуто. «Разлеглись на бархате… как жаль». Рядом крупно: «туз пик и пиковая дамы — смерть, иногда непереносимая разлука».

***
Устал. Этот стихотворный ребус… Вопросов больше, чем ответов. Вера… Вера… Что тебя мает? Ты мучаешься и мучаешь меня. Эти строчки…
Одно теперь знаю точно: близких отношений между Верой и Александром не было. Я это понял, едва собрал вместе несколько четверостиший, витавших в эфире: мало того, что Вера, обращаясь в продиктованном стихотворении к Александру, держится отстранённо и не выказывает ни малейшей влюблённости — она явно напугана. «Ваши пальцы пахнут ладаном». Кто бы ни испугался?!
Отсюда и строчка «Александр, снимите посвящение». Сволочь! Кокаинист и сволочь! Он же её до смерти напугал своим посвящением!
— Точно! Как разу не догадался?! — выкрикнул я.
И побежал к зеркалу.
— Вера, я понял! «Александр, снимите посвящение» — это первая строчка стихотворения. Первая и главная!
Я видел в зеркале своё отражение, но знал, что Вера слышит.
— Ваши стихи — попытка предупредить, предотвратить! Вы испугались! Это же ясно! Глупо было посвящать такие стихи молодой девушке. Глупо! Нечутко! Жестоко! Паяц! Баловень и арлекин! Вы обижены на Вертинского! Я догадался сразу, как только пришла строчка — укоряющая, упрекающая… Сейчас вспомню… «Как у вас там? «Ничего не жаль…»

Я говорил… говорил…
Вообще последнее время, даже не видя образ, я постоянно чувствовал её присутствие. И мне этого было достаточно.

***
Чем дольше разгадываю Верины стихи, тем сильнее во мне просыпается привязанность к ней — нежной, утончённой, такой изысканной и отличной от сыгранных образов. И обида. Граничащая с ненавистью обида на злого паяца.
— Как ты мог?! — сегодня кричал Вертинскому. — Сам послушай, можно было посвящать ей? «Ничего теперь не надо Вам, ничего теперь не жаль». Нельзя! Нельзя такое! Вслух — нельзя!

***
На кухне что-то упало.
Я встал из-за стола и, не поднимая ног, чтобы найденные на печке большие валенки не свалились, пошаркал в кухню.
На клеёнке со скрученными в трубочку краями, лежали сваленные в кучу пачка риса, два пакета с рожками и несколько коробков со спичками. Рядом с буханкой чёрного хлеба бутылка постного масла и блюдце, с прилипшими к жирным краям хлебными крошками.
На полу — разодранный полиэтиленовый пакет с погрызенными сухарями.
Крысы тащили всё, что я не успевал убрать в большую кастрюлю.
Шёлкнув чайником, я убрал спички на полку и переложил принесённую Клещом провизию в эмалированную посудину. На крышку положил два увесистых камня.
-Как человеку, в сущности, мало надо, — подумал я.
Или сказал.

***
Сколько времени живу в этом доме, ответить невозможно.
Небольшая поленница дров, действительно найденная в дровеняке, закончилась. Материальные запасы, для надёжности переданные «поставщику его императорского двора — Клещу», судя по урезанной пайке, тоже.
Но это уже не важно.
Стихотворение записано… разгадано…
Лишь с последним четверостишием что-то не так.

« … за оградой шавка беспородная,
Бродит нищий меж чужих гробов».

***
— Меж чужих гробов…
Я с трудом проворачивал слова одними губами в сотый раз пытаясь разгадать непонятную строчку.

Странно… это странно. Ощущение, что Вера покоится на чужом кладбище — не с родными. Но этого не должно быть. Она перед смертью была достаточно обеспечена. А тут…Чужие гробы… Шавка беспородная… Почему всё вокруг чужое, нищее?
Давно — пока ещё был интернет — я успел прочесть, что единственный любимый мужчина Веры Холодной — муж Владимир — умер вскоре после её кончины, в том же девятнадцатом году. И мама после Веры прожила только месяц. Откуда же эта строчка о сиротстве после смерти? Они похоронены не вместе? Что-то здесь не так… Не так.

***
Сначала в доме стало невыносимо холодно. Потом жарко.
Клещ, похоже, не приходит уже давно. Правда, и есть не хочется. Только пить.
До кухни далеко.
Вчера переносил чайник и воду в комнату.
Устал. Очень.
Жаль, что «голая дунька» закончилась. Вкусная. Клещ приучил.

***
Мама у меня мастерица разгадывать сны, и загадки, и киношные недосказанности. Позвонить бы ей. Она про серебряный век может часами рассказывать. Зарядник. Китайский, наверное. В столице верой и правдой… А тут не захотел. Оставил меня один на один с Верочкой. И простудой. Или кто-то натопил дом?

***
— Я в пятницу ему продукты принёс, как обычно. Деньги-то давно кончились, но я не зверь какой, хоть они и кличут меня Клещом. Не каждую, но через неделю-то в пятницу исправно ходил. Да он всё равно плохо ел— на кроватях в последнее время всё лежал. А разговаривать со мной ещё в ноябре перестал — обиделся, видно, на что-то. Только однажды спросил, мол, покойники к тебе приходят? Я сказал, что дядька, в войну без вести пропавший, снится — просит могилу ему состряпать на местном кладбище.
— А Владислав?
— Какой Владислав? А… вы про приезжего-то? Сказал, что теперь ему всё стало понятно. А что понятно? Отвернулся, не сказал. Теперь вот тоже на нашем кладбище. Но это не от моего самогона. Он вначале-то капитально подсел. А потом отказался. Не буду, говорит. И к Семёновне не ходил — точно говорю. Я проверял. Да он вообще ни к кому не ходил. Писал всё. Сначала, пока свет не отключили — в свой экран смотрел. А потом в тетрадку какую-то писал. Ни с кем не знался. Потому крысы уши и отъели — дён пять, похоже, в морозильнике своём пролежал. А я что?! Я не подряжался.

PS:
«Ваши пальцы пахнут ладаном,
И в ресницах спит печаль.
Ничего теперь не надо Вам,
Ничего теперь не жаль».
А.Вертинский. Посвящается «Вере Холодной, королеве экрана».

PS2:
— Александр, снимите посвящение.
Впрочем… поздно. На дворе февраль.
Туз и дама пик в совокуплении
Разлеглись на бархате. Как жаль.

Вы мне пели: «Пальцы пахнут ладаном».
А они горчили – не отмыть:
Приворотным к жизни — терпким снадобьем —
От судьбы лечилась — лишь бы жить.

Но, увы… Обронено пророчество:
«Ничего теперь не надо вам».
Туз и дама — смерть, её Высочество.
Как у вас там… «никого не жаль»?

Ни стереть, ни выкинуть. Не кинуть бы
Горсть проклятий в спину – был бы жив.
От испанки в стылый вечер сгину я,
Вам сиротством долгим отомстив.

… за оградой шавка беспородная,
Бродит нищий меж чужих гробов.
— Вера! Ве-ра!!!
— Тише. Я холодная.
Вы пророк, Вертинский.
Вы… злой… Бог.

PS3: «В 1931 году Первое христианское кладбище (в Одессе), на котором была похоронена Вера Холодная, по решению местных властей было разрушено, а территория была превращена в парк отдыха. Склеп актрисы был так же разрушен, и ее сестра просила у одесских чиновников разрешения перевезти гроб с телом Веры Холодной на кладбище, где была похоронена их мать. Гроб с телом Веры Холодной был направлен в Москву, но к месту назначения так и не прибыл…» (с).